БИЛЕТЫ ПО ПУШКИНСКОЙ КАРТЕ МОЖНО КУПИТЬ ТОЛЬКО ОНЛАЙН! ПРИНОСИМ ИЗВИНЕНИЯ ЗА НЕУДОБСТВА
Купить билет

Сегодня День рождения Константина Сергеевича Станиславского. 

И можно было бы вспомнить о нем, как о величайшем театральном деятеле XX века, актере, режиссере, создателе Московского Художественного театра, теоретике театра, чью систему актёрской игры изучают во всем мире. 

Но, прежде всего, он был Человеком. И сегодня мы хотели бы вспомнить несколько историй, рассказанных о Константине Сергеевиче его современниками. 

«Помню его в начале 20‑х годов на репетиции «Плодов просвещения» … Вижу Константина Сергеевича как наяву: свои большие руки он положил на спинки двух пустых стульев впереди. Сам весь подался к сцене. Впечатление такое, будто он за штурвалом самолета, ведет его по неизведанной еще трассе к ему одному пока еще известной цели.
Станиславский превращается в звукоуловитель. Внутренним слухом он улавливает нарушителей сценической правды. 

«Не верю!» — одинаково грозно в любой интонации Станиславского. Оно сражает актера, не взирая на возраст, стаж, характер. Кто покрывается испариной и румянцем стыда, кто холодеет и бледнеет. 

Горе «капитулянту», тому, кто предастся эмоциям и сложит оружие! Горе обидевшемуся, горе себялюбивому — этого Станиславский не прощает. Нет! 

Красней, бледней (это дело твоего характера), но будь готов к преодолению всего, что мешает овладеть творческой добычей сегодняшней репетиции. 

Достань носовой платок, оботри испарину со лба, актер! Вытри слезы, актриса! И трудись! Трудись — значит обратись к своей творческой природе. Только к ней одной. 

Не вздумай угодничать перед Станиславским — это тебе не поможет, вспомни, что ты человек и художник, вспомни, что тебе уже знакома и близка «система», цель которой — умение создавать в себе благоприятную почву для творческого воодушевления. Верни себе интерес к работе, воскреси добрые надежды.

Конечно, грозы Станиславского приводили актеров в трепет, конечно, велико было желание избегнуть и того и другого, но ни спрятаться в укромном месте, ни обезопасить себя усовершенствованными громоотводами было невозможно.
Грозу надо было пережить, а пережив, улыбнуться вместе с появлением солнца, то есть с улыбкой на разгладившемся лице Станиславского, вместе с рассупившимися бровями, вместе с его: «Вот‑вот! Поняли?»

«Он — самое радостное и торжественное, что я встретила в мире сцены и жизни.
Ни одному дню своей жизни и жизни тех, кто раз и навсегда поверил в него, не позволил он стать будним днем.
Ему я обязана всем своим существованием на сцене. Без него не удержалась бы не только в Художественном, но и вообще в театре. Я казалась многим если не странной, то чудной. И в Художественном театре сначала отнеслись ко мне настороженно, а может быть, даже и хуже.
Он не удивился мне и не пренебрег мною, восторженной и робкой, неловкой от застенчивости, бестактной от наивности и от этой же наивности — невероятно отважной.
Чем я могла ответить ему?
Только преданностью.
Преданностью ему, его учению».
 
 
«Вот Станиславский идет по коридору театра. И человек и явление! Плавно, красиво идет. Неслышно. И не потому только, что на полу расстелены пушистые ковры, а потому, что он не велит себе звуком шагов нарушить радостную, но сторожкую тишину театра (быть может, кто-нибудь где-нибудь репетирует сейчас? Как бы не оборвать паутинки чьего-либо воображения!)»

(Бирман С.Г. Судьбой дарованные встречи. М., 1971)

«Станиславский согласился встречаться с группой, объединявшей четыре студии — Вахтанговскую, «Габиму», Чеховскую и Армянскую.
Самой большой комнатой владела студия «Габима», поэтому занятия решено было проводить там.
К приходу Станиславского все готовились, как к торжественному празднику.
На долю Чеховской студии выпала обязанность достать дрова, нарубить их и истопить камин. Ночью с вокзала мы тащили на себе бревна и потом круглые сутки протапливали холодное помещение. Мечталось, чтобы в этот день все могли сидеть в помещении без шубы. Помню, Чехов был необыкновенно взволнован, — хватит ли на всех стульев. Стульев надо было, и правда, много — больше ста.
Чехов говорил, что к моменту приезда Константина Сергеевича все должны спокойно сидеть на своих местах, а когда он переступит порог, одновременно встать. Тогда Константин Сергеевич: поверит, что его ждет действительно единая, организованная группа.
Но ничего из этого плана не вышло. Всех усадили минут за пятнадцать до приезда Константина Сергеевича, но как только стало известным, что он входит в дом, все повскакали с мест, ринулись вперед, и Константин Сергеевич был встречен такими бурными приветствиями, возгласами и аплодисментами, на какие способны только люди в восемнадцать-девятнадцать лет. Вставали на стулья, на подоконники, кричали, протискивались вперед.
Станиславский стоял довольный, веселый и зорко вглядывался в лица. «Вахтанговец? Чеховец? Габимовец?..» — спрашивал он, здороваясь за руку со всеми подряд. Всем хотелось ощутить на себе пожатие руки Станиславского, и кольцо вокруг него становилось все теснее. Он никак не мог переступить порог комнаты. Казалось, что порядка в этот птичий переполох внести невозможно. И вдруг Станиславский сказал довольно громко:
— Вообразите, что сейчас бал в мою честь. Я открываю его и приглашаю вас (он обратился к одной из стоявших рядом девушек) на первый вальс. Молодые люди, следуйте моему примеру! — он сделал широкий, обводящий всех жест. — Есть кто-нибудь, играющий на рояле?
Кто-то молниеносно пробрался к пианино, стулья отодвинули к стенке, раздался вальс, и Константин Сергеевич, а за ним все сто человек закружились по комнате.
Сделав несколько туров, Станиславский остановился, сел в приготовленное ему кресло, а мы продолжали танцевать, слушая его команду, менявшую темп вальса.
— А теперь, — сказал он, прервав хлопком музыку, — каждый молодой человек посадите свою даму, поклонитесь ей и вернитесь на свое место. Мне хотелось бы, чтобы в результате каждая студия сидела отдельной группой.
Почти никто из танцующих не знал, из какой студии его партнер. Возник живой, веселый разговор. Надо было угадать, в какой части комнаты устраивается каждая студия. Константин Сергеевич останавливал любого, который, замешкавшись в поисках своего места или места своей дамы, переставал танцевать.
— Все делайте в танце, только в танце, — звучал его веселый, властный, красивый голос, — слушайте музыку, надо ощутить ритм!
Уже играли польку. Помню необыкновенно красивого, пластичного Ю. Завадского и рядом с ним скорее скачущего, чем танцующего, П. Антокольского. Им пришлось соло пройтись полькой через всю комнату под веселый, ободряющий смех Станиславского».

(М.О. Кнебель «Вся жизнь». СПб., 2021)

«Константин Сергеевич до всего доходил своим путем, школа не дала ему ни знаний, ни метода к приобретению знаний. Он читал мало, несистематично и не фиксировал прочитанного. Образование его было типичным для его времени и круга. Тем большего уважения заслуживает то, чем он себя сделал, и то, что он вокруг себя создал. Может быть, от неискушенности образованием, от неискушенности знаниями в нем сохранилась гениальная наивность, детскость, непосредственность.

У Константина Сергеевича не было никакого мелкого самолюбия — он не скрывал своих незнаний, не стыдился узнавать новое, даже если источником узнавания был ребенок или прислуга. Замечательно было то, каким образом эти сведения становились совершенно неожиданными и гениальными примерами и режиссерскими «манками», когда они попадали в какой-то канал, по которому текли на мельницу его творчества. Иногда нельзя было путем простой, общечеловеческой (вернее, рядовой человеческой) логики понять и объяснить эти связи, зависимости или противопоставления. Логика была больше постигавшаяся чувствами, почти прозрениями, логика гения. У него был мощный, независимый от мещанской, «гелертерской» логики ум. Он сопоставлял неожиданности так глубоко и необъяснимо просто, как это бывает только в снах, когда во время них все понятно и ясно, а при пробуждении связь явлений мгновенно расползается и исчезает. Ну как мог просто умный и в яви мыслящий Эфрос постичь и воплотить в логике слов, состоящих из тридцати трех букв алфавита, то, что могло выразиться только интонацией, вздохом, жестом, улыбкой, блеском и потуханием зрачков… Это все равно как если бы рассказывать живопись и попытаться, описывая картину гениального мастера, сделать из этого описания учебник живописи».

(Шверубович В.В. О людях, о театре и о себе. М., 1976).